Суббота, 18.05.2024, 12:39

Приветствую Вас Гость | RSS
МИРОВАЯ ХУДОЖЕСТВЕННАЯ КУЛЬТУРА 19 ВЕКА
ГлавнаяРегистрацияВход
Меню сайта

Форма входа

Категории раздела

Статистика
Total users:

Главная » Статьи » Мои статьи

Борисова Л. Мистерия у символистов

               Идея искусства-культа была средоточием религиозных, социальных и философских воззрений русских символистов. Как высшая форма творчества, мистерия противопоставлялась традиционной драме. Принцип драмы - действие, принцип мистерии - действо, не борьба, но «дионисийское слияние», учил Вяч.Иванов. Гармония дионисийского (по терминологии Ницше, стихийного, творческого) и аполлонического (собственно эстетического, оформительского) удерживает драму в границах искусства. Дионисийский порыв разрушает всякие границы и грани, становится началом и вселенского единения, и всемирного конца. В статье «Предчувствия и предвестия» Иванов провозгласил «любовь к грядущему», очень похожую на ницшеанскую «любовь к року» (эта любовь предполагает «жертвенное отрешение от иного, с чем мы связаны тончайшими органическими нитями, задушевными связями» - И, II, 88). А в «Автобиографическом письме» к С.А.Венгерову сделал еще одно важное признание. Вспоминая о своей тяжелой болезни в 1902 году и посещавших его тогда мыслях о смерти, добавил: «... которая сама по себе всегда была мне желанна...» (И, II, 21). В «Древнем ужасе» Иванов отождествил рок, судьбу с Вечно Женственным, перед которым бессильно «мужественное дерзновение и ратоборство», в его трагедиях воплощением наивысшего могущества является Адрастея. Ей подвластны и люди, и боги. Боги тоже. Они все сказали, «что сказать велела святая Правда и судьба извечная». Поэтому, борясь с Зевсом, Тантал у Иванова «покорствует» «Неотвратимой». Ее приговор приводят в исполнение две Мойры, одна из них - в преисподней, другая же - «в нас самих». Кроме рока внешнего, есть «рок сердца» - эрос к року: .. Тому, чье сердце - твой престол, ... внемли, о Неизбежная! (И, II, 31); Смеется Тантал! Пляшет с им его Печаль, -его «Довольно!» слав прощальных! - и его 

 «Приди!» обетованьям Адрастеиным... (И, II, 65). Тантал у Иванова вполне утоляет свою страсть к року, в финале он слышит голос Адрастеи: «Ты мой, о Тантал!.. Я была твоей!» В мире модернизированной античности гонец, приносящий дурные вести, особенно почитаем: «Одарен ты будешь мной». Тантал почти завидует тому, над кем уже разразился рок, и, чтобы ускорить свой собственный, готов добровольно спуститься с Сизифом в Тартар. Такая свобода делает героя богоравным в собственных глазах: «Кого избрал я, рок избрал». «Любовь к року» позволяет Танталу прочувствовать всю полноту жизни, ненависть к своей участи обрекает Бротеаса на жалкое прозябание: «Я пресмыкаюсь: мой венец унизил рок...»; «За каждую годину я позорный торг веду с судьбой...» (И, II, 48). «Испей свой суд», - призывает его Тантал. И если не о «любви к року», то по крайней мере о примирении с судьбой говорит жертва Бротеаса «на ниву Правды вечной». В этом качестве - Правды, Фемиды, Судьба непосредственно вступает в действие в «Прометее». Герой чтит «Единую»: «Родимая Фемида!», «Рок велел», «Так Судьба судила», «Пусть боги судят и святая Правда», «А прочее - пусть ведает Судьба». Но символистское «пророчество», как писал Иванов, противоречиво, «любовь к року» нередко сменяется у теургов вызовом мировой необходимости - времени, смерти, судьбе. В «Прометее» богоборческий заряд обладает такой силой, что сражает рок: Эринния
За ним стоит Судьба. Прометей Рабыня - за владыкой (И, II, 116).Прометей сознает свою неуязвимость для рока: «Ни Зевс, ни Рок убить Бессмертного Титана не возмогут». Как поясняет автор, «подобно своей матери, он сам - судьба и «сильнее себя самого» (И, II, 164). Стихийность, неосознанный дионисизм прометеевского порыва отчасти очищает действие, придает ему качества действа. Непросветленным в нем (отсюда и трагическая вина) остается лишь отношение героя к Вечной Женственности. Судьба - причинность, необходимость - один из ликов Мировой Души. «Великой неправдой» называет Иванов в «Древнем ужасе» порабощение женского божества и возвеличение мужского начала. «Мне недосуг страдать!»- заявляет Прометей и тем самым изменяет Дионису, страдающему богу. Теперь страдает «Единая»: Фемида
 О, почто сама  Обречена я быть Судьбою, боги! (И, II, 133);
Пандора  Увы, почто повелено, злочастной  Быть рока голосом, судеб орудьем? (И, II, 150).Но женское исподволь готовит себе новую победу в трагедии. Рок уязвляет героя, поражая его созданья. Череда смертей, убийств и самоубийств, проходит среди сыновей Прометея - так отвергают они навязанный им дар жизни. Один из них, Архат, убивает Архемора. Другой, Автодик, вдохновляемый мыслью о возмездии («Тебе отмстить за брата мне велела Святая Правда»), закалывается на глазах у отца. На первый взгляд, поступок Автодика говорит только о любви к брату, но «любовь к року» у Иванова и есть в значительной мере «рок любви». Любовь - это и оправдание жизни, и необходимое условие того, чтобы человеческое дерзновение из «неправого» стало «правым», действие сменилось действом, а обособленность - «слиянием»: «Мы умрем? - Напрасно жить» - «Научитеся любить!» Иванов склонял своих героев «под иго первого ужаса», но теурги не всегда разделяли его пафос преклонения пред «Неизбежной». В этом случае сказывалась некоторая эклектичность соединения Ницше и Соловьева в символистской теории. Соловьева иногда называют среди тех, кто активно противостоял ницшеанской «любви к року»
[1, с.28-29]. Но теургия предполагает инициативу человека в преображении мира и приближении его конца, поэтому критик соловьевской концепции имел все основания заметить: «теургия» (буквально: «действие Бога») означает здесь скорее «действие на Бога», не действие Бога в истории, а «действие человека на высшие силы, определяющие ход истории». В таком случае «уже не Бог преображает мир, а искусство» [2, с.84, 85]. Надо, однако, заметить, что к идее теургии, так вдохновившей соловьевцев, сам Соловьев относился с осторожностью. Как замечает О.Дешарт, «термин этот он не отменяет, но и не повторяет» (И, II, 796). «Дух музыки», в слиянии с которым состоит дионисийство, в значительной мере и есть тот самый Хаос, от которого, по Соловьеву, нужно освободить Мировую Душу. Символисты в своем отношении к теургии не знали сомнений, подобных соловьевским. Белый пытался сгладить противоречивость устремлений теургов, объявляя Ницше борцом и глашатаем борьбы с роком и умалчивая про его «amor fati». Но иногда автору «Пепла» становилось жутко от образов Ницше и, сравнивая его с Ибсеном, утверждавшим тип героя-борца, он признавал, что Ибсен стоит на «гораздо более верной почве», чем Ницше с его дионисизмом. В своей теории Белый исходил из того же, из чего и Иванов: «Хаос подстилает всякое творчество» (С, 111). Но если Иванов уподоблял хаос «первородному раю», то Белому он внушал поистине панический ужас, хотя в его изображении стихия еще выглядит вполне безобидно: «Хаос расстилался над головой человека густой ночью, шумом деревьев...» (А, 12). Но даже в таком идиллическом виде хаос опасен, потому что будит «ночные голоса человеческой души». Иванов видел трагедию в разрыве «всеединства» и всячески стремился его преодолеть. Белый, стремясь к «всеединству», хотел бы именно оторваться, как можно дальше уйти, загородиться от хаоса. Для него сущность трагического заключается не в господстве рока, а в борьбе с ним. Значение этой категории раскрывается в многочисленных подстановках, к которым Белый прибегает в своих теоретических построениях: «хаос - рок», «рок - отказ от жизнетворчества», «творчество - борьба с косностью жизни», «жизнь в творчестве побеждает рок» и т.д. Понимание творчества как борьбы с роком Белый утверждал в статьях «Символизм как миропонимание», «Апокалипсис в русской поэзии», «Театр и современная драма», «Пророк безличия», «Песнь жизни», «Кризис сознания и Генрик Ибсен», «Революция и культура», сквозь призму этой проблемы рассматривал произведения классиков и современников.

Представления о конкретных формах защиты от рока у Белого менялись. Сначала идеальным средством казалась музыка. Для всех она была олицетворением стихии, хаоса, Белый же проводил здесь серию тонких разграничений: «Содержание образов есть единство мирового хаоса и мировой стихии души, оно распадается на двоицу - -на дух музыки и на безобразный хаос нас окружающего бытия» (С, 116). Под «духом музыки» понимался прежде всего ритм, благодаря которому художник и побеждает стихию: «Дух музыки» опочил над хаосом» (А, 56). «Дух музыки» противопоставлялся далее самой музыке, но оказался ненадежным заслоном от «стихии», музыкальный поток, «разрывающий все формы искусства», прорвался в культуру. Предчувствуя в этом потоке гибель, Белый теперь уже искал защиты от музыки в песне. Преимущество песни перед чистой музыкой заключается в том, что она «соединяет ритм (время) и образ (пространство) в слове (причинности)» (А, 57). В своей первой классификации форм искусства в одноименной статье Белый рассматривал изобразительное как частный, едва ли не излишний случай выразительного. Позже он утверждал, что «и ритм требует формы», что «ритм без содержания - хаос» (А, 14), а потому поэзия надежнее музыки. В поэзии же, по Белому, простейшая форма - песня, а наиболее сложная - трагедия. В отличие от Иванова, которого неизменно притягивала тайна дионисийского, скрытая античной маской, на Белого гипнотически действовал самый вид этой маски: в пустых глазницах ему чудился хаос. С маской настолько связывалось чувство ужаса, что она сама по себе начинала внушать страх. Мотив маски, симающейся в ночной тиши и обнажающей «лик ужаса» становится рефреном в «Пришедшем», одном из фрагментов незаконченной мистерии Белого «Антихрист». О появлении в городе масок сначала говорят здесь ученики Храма Славы, потом новость разносят голоса из толпы («Среди нас водятся маски», «Маски недавно опять показались в святом месте» , «Маски начинают сниматься»). И наконец сам автор показывает в ремарке, как снимается маска: «Он уже не сдерживает себя: из-под маски смотрит испуганное лицо его в бархатистую тьму» [3, с.13]. Лицо Пришедшего в финале тоже напоминает маску, прекрасную и страшную одновременно.
Маска у Белого - не образ, а понятие. «Вглядитесь, сколько масок показалось среди нас!» (А, 131), - пишет он о появлении теургов в обществе. Маска - знак, по которому узнают друг друга посвященные, «заговорщики грядущего действа», страх перед маской - священный ужас, сопутствующий ему. Маска - покров, с которым еще не пришло время расстаться
[4, с.37]. Но та же маска - зловещий знак измены в стане посвященных. «Брюсов снял маску», - извещал Белый Блока [4, с.116] и Флоренского [5, с.36] в 1904 году, когда его психологический поединок с «черным магом» достиг своей кульминации. Белый нередко утверждал, что трагедия - это борьба героя с роком, но к его собственному небольшому опыту в драматическом роде больше подходит другое, «рабочее» определение трагедии, данное им в связи с анализом пьес Блока: «Драма предполагает борьбу или гибель за что-то» (А, 465). В нем не было бы ничего необычного, если бы не противопоставление борьбы и гибели. Первый из выделенных таким образом типов драмы соответствует ивановскому «действию», второй - «действу». И Белый-драматург, выбирает второй, как истинный символист, отдает предпочтение действу. Его герои гибнут за веру, но при этом в финале «Пасти ночи» не загорается ни одна звезда. В его мистерии нет и намека на драматическую борьбу. Со своеобразной закономерностью действие всякий раз обрывается в момент, чреватый изменением драматической ситуации, - с появлением лжемессии («Пришедший»), накануне решающего штурма силами мрака последнего из бастионов святости («Пасть ночи»). «Молитвами праведных враг остановлен. Надолго ли?» [6, с.557], - пишет Ю.К.Герасимов о содержании финальных сцен «Пасти ночи», другого отрывка беловской мистерии. Враг, однако, был остановлен еще до начала действия, а конец его совпадает с началом общего конца. Как и Иванов, Белый придавал особое значение катарсису в мистерии. «Драма должна изображать не только борьбу, но и победу над роком, и если нет в ней «предощущения этой победы, драма - не трагедия» (А, 22). В «Пасти ночи» нужного автору ощущения нет. Первыми гибнут у него во мраке мать и невинный ребенок. Таким выбором жертвы Белый-драматург подтверждал свою же характеристику: «Современная драма символов обрекается на Апокалипсис без Пришествия» (А, 35). В ощущении торжества хаоса Белому ближе всех «неосознанный», по его характеристике, символист Л.Андреев. Автор «ненаписанной мистерии» настолько чувствовал это родство («Мне казалось - со мной говорит мое» (А, 469), что порой отказывался судить о произведениях Андреева как критик. А как жизнетворец находил в них все те образы, которые преследовали его самого - «хаос души сливается с хаосом жизни», «призраки хаоса», «ужас ночи», «ночную муть». Андреева Белый признавал «единственно верным изобразителем неоформленного хаоса жизни» (А, 489).

Андреев в свою очередь ближе всего к Белому в драме «Черные маски». Как и в «Пришедшем», признаком надвигающейся катастрофы здесь становится вторжение в жизнь героя замаскированных. Разница только в том, что в Храме Славы трепетали перед снятой маской, а в замке Лоренцо с ужасом убеждаются: маска приросла к лицу. В обоих случаях нашествие масок - это только начало трагедии. В «Пасти ночи» их уже нет, зато все шире разливается мрак. Так же и у Андреева в брешь, пробитую масками, хлынула тьма. И перед новыми, черными масками, пугливыми и неловкими, в страхе отступают даже зловещие старые маски. Те, первые, хорошо знали, откуда они пришли («из ночи»), и кто их послал. Черные ничего не помнят. И если можно сомневаться в реальности жутких карнавальных личин, принимать их за бред Лоренцо, то реальность черных сомнению не подлежит. В финале целые полчища их молча лезут на огонь. Черные маски - это «ожившие частицы мрака», ужас которого у Андреева - действительно «последний ужас». В воспоминаниях Белого есть один эпизод, показывающий, до какой степени близко было ему мироощущение Андреева: «Вечером я поднялся к себе, зажег свечку; и вижу: летучая мышь бьется в стены; гоню - все не выгоню; долго боролся с летучею мышью, с кусочком от тьмы, обступающей нас; тьма уже ворвалась в круг света, который был -розовым абажуром, бумажным; его разорвали: и ночь ворвалась:
- Плохой знак!»
[7, с.188]. В «Пасти ночи» последние христиане защищаются от мрака молитвой (в интерпретации Белого разновидность песни - А, 56). В «Черных масках» музыка в этом случае капитулирует первой - лишь несколько тактов прекрасной мелодии успевают сыграть музыканты, и она «переходит в крики и хохот, в трагическую бессвязность чувств» [8, с.247]. На всем протяжении действия звучит эта дикая, безобразная, замаскированная музыка. Она терзает слух герцога Спадары и тогда, когда ее никто не слышит. У Андреева музыка меньше всего может кого-либо защитить. Сочинение Лоренцо, содержание его души, она сама нуждается в защите. Для того, чтобы восстановить гармонию, необходим героический порыв. Так разрешая конфликт драмы, Андреев выражал беловскую концепцию трагического даже последовательнее, чем сам Белый. Герой Андреева, погибая в огне, торжествует победу. Пророков и праведниц Белого пугает такая перспектива: «Ярче звезд воссияем мы там» - «Страшно запылать в такой черной бездне, когда под нами мировые пропасти».

Мистерия «Антихрист» создавалась Белым в самую раннюю пору его творчества, концепция трагического окончательно сложилась у него в период кризиса символизма. Именно в это время, защищая теургическую идею от профанации, он пишет статьи против музыки и мистерии, символистскому идеалу лирической драмы противопоставляет трагедию классического типа, основу которой составляет конфликт личности с обществом. «Только такое столкновение рождает трагедию... только здесь начинается подлинная культура: такая трагедия есть нерв истории» (А, 168). Соответственно представлял Белый и смысл мистерии: «Тема ее всегда одна: богоподобный человек борется с роком» (А, 27). Реформу театра он предлагал проделать в направлении, прямо противоположном указанному Ивановым, - к шекспировской драме. А лирический дифирамб, в котором Иванов видел наибольшее проявление жизни в искусстве, в современных условиях считал «декоративным жанром» (А, 218).

Самодовлеющему лиризму символистской драмы противопоставлял в это время борьбу, действие и Блок. Он во многом разделял «нелюбовь» Белого к року, сочувственно отзывался о «Жизни Человека» Л.Андреева, герой которой «вызывал на бой неумолимую, квадратную, проклятую Судьбу» (Б, V, 192), часто цитировал Тютчева: «Мужайтеся, други, боритесь прилежно, Пусть бой и неравен - борьба безнадежна!» В то же время Блок сам указывал Белому на разницу между ними: «Учел ли ты, что я люблю гибель, любил ее искони и остался при этой любви...» (Б,VIII,317) Но была ли эта «любовь к гибели» действительно «любовью к року»? Что-то, похожее на это чувство, Блок испытал летом 1902 года. «Наступит время (момент), когда я твердо узнаю, что моя смерть нужна для известного момента... Этот момент будет отличаться от других моментов тем, что будет содержать в себе особенно интенсивное накопление твердой уверенности в необходимости прекратить его - -притом: не непременно в силу отчаянья..., а СКОРЕЕ в силу большого присутствия силы, энергии потенциальной, желающей перейти в кинетический восторг... Высшее телеологически стремление человека - применить наибольшую из своих способностей к наибольшему, что у него есть. Наибольшая способность - -«прекратиться», наибольшее, что есть в руках, - собственная цель... Человек может кончить себя.» (Б, VII, 53, 53-54). Однако в статье «О современном состоянии русского символизма», на которую он ссылается в цитированном выше письме к Белому, Блок пишет не о восторге самопредания хаосу, а о последствиях, «ужасных исходах» такого состояния: «Лиловые миры захлестнули и Лермонтова, который бросился под пистолет своею волей, и Гоголя, который сжег себя самого, барахтаясь в лапах паука...» (Б, V, 434). И хотя здесь упоминается о любви декадентствующего художника к гибели «от играющего случая», основная мысль автора: от поэта-теурга мир ждет подвига. О том же и статья «Рыцарь-монах»: «разил врага», «честный воин Христов», «занес над врагом золотой меч», - пишет Блок о Соловьеве. По мере того, как в творчестве Блока нарастает мотив возмездия («внутренняя Мойра» ивановского героя), Судьба у него теряет черты «квадратности» - косности, грубости. В «Песне Судьбы» современная Немезида является прекрасной Фаиной. Идея содействия человека силам судьбы коренным образом изменяет звучание темы. Во время работы над поэмой «Возмездие» Блок писал в дневнике: «В стихотворении Тютчева - эллинское, до-христово чувство Рока, трагическое. Есть и другая трагедия - христианская. Но, насколько обо всем, что дохристианское, можно говорить, потому что это наше, здешнее, сейчас, настолько о христовом, если что и ведаешь, лучше молчать...» (Б, VII, 99). Но, обдумывая «Розу и Крест», поэт уже склонялся к прямо противоположному мнению: «... располагаю в опере все, на что я способен, вокруг одного: судьбы неудачника; по крайней мере в христианскую эпоху, которой мы современники... Если же я (или кто другой) буду располагать все многообразие своих образов вокруг Рока и Бога греческой трагедии, то я буду занят чем-то нереальным, если захочу это показать другим» (Б, VII, 164). Лирика Гаэтана в пьесе («Сдайся мечте невозможной, Сбудется, что суждено») проникнута атмосферой Рока и Бога греческой трагедии - для модернизма это по существу синонимы, именно дионисийство, с его пафосом «слияния», «растворения всего во всем», и означало «любовь к року» [9, с.27]). Но в самом действии у Блока безусловно, побеждает принцип «христианской трагедии». При этом происходит такой обрыв в связи «Блок - Ницше», который может оказаться последним, поскольку ставит в ней под сомнение главное. «Кто не верит в кругообразный процесс вселенной, должен верить в самовластного Бога: таково мое понимание, в противоположность всем до-сегодняшим теистическим, доныне существовавшим!» [9, с.40]- -категорический императив Ницше-Заратустры. «Мир во зле лежит. Всем, что в мире, играет судьба, случай; все, что встало выше мира, достойно управления богом» (Б, VII, 99) - позиция Блока. Его герою не приходится бороться со своей человеческой природой, одной только готовности принять судьбу достаточно, чтобы разомкнуть порочный круг «вечного возвращения»: «Боже, твою тишину громовую Явственно слышит Бедный твой раб!» (Б, IV, 245) Вместе с тем символисты не отказались от идеи «современной мистерии». Противопоставляя (и подчас резко) ей трагедию, они лишь пытались активизировать действо и сделать его «в полной мере искусством» (И, II, 640). Белый признавался, что с его стороны нападки на мистерию были тактическим приемом [10, с.437-438], а у Блока указание «Мой Шекспир» (по поводу постановки «Розы и Креста») соседствует с другим: «Мой Вагнер» [11, с.286, 287]

Категория: Мои статьи | Добавил: artigiana (05.05.2011)
Просмотров: 1005 | Рейтинг: 5.0/1
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Поиск

поиск в вики

карта катаклизмов


Copyright MyCorp © 2024